Неточные совпадения
Они сами
не понимали, что делают, и даже
не вопрошали
друг друга, точно ли это наяву происходит.
На первых порах глуповцы, по старой привычке, вздумали было обращаться к нему с претензиями и жалобами
друг на
друга, но он даже
не понял их.
И второе искушение кончилось. Опять воротился Евсеич к колокольне и вновь отдал миру подробный отчет. «Бригадир же, видя Евсеича о правде безнуждно беседующего, убоялся его против прежнего
не гораздо», — прибавляет летописец. Или, говоря
другими словами, Фердыщенко
понял, что ежели человек начинает издалека заводить речь о правде, то это значит, что он сам
не вполне уверен, точно ли его за эту правду
не посекут.
Бригадир
понял, что дело зашло слишком далеко и что ему ничего
другого не остается, как спрятаться в архив. Так он и поступил. Аленка тоже бросилась за ним, но случаю угодно было, чтоб дверь архива захлопнулась в ту самую минуту, когда бригадир переступил порог ее. Замок щелкнул, и Аленка осталась снаружи с простертыми врозь руками. В таком положении застала ее толпа; застала бледную, трепещущую всем телом, почти безумную.
После обычных вопросов о желании их вступить в брак, и
не обещались ли они
другим, и их странно для них самих звучавших ответов началась новая служба. Кити слушала слова молитвы, желая
понять их смысл, но
не могла. Чувство торжества и светлой радости по мере совершения обряда всё больше и больше переполняло ее душу и лишало ее возможности внимания.
Анна, отведя глаза от лица
друга и сощурившись (это была новая привычка, которой
не знала за ней Долли), задумалась, желая вполне
понять значение этих слов. И, очевидно,
поняв их так, как хотела, она взглянула на Долли.
Княгиня же, со свойственною женщинам привычкой обходить вопрос, говорила, что Кити слишком молода, что Левин ничем
не показывает, что имеет серьезные намерения, что Кити
не имеет к нему привязанности, и
другие доводы; но
не говорила главного, того, что она ждет лучшей партии для дочери, и что Левин несимпатичен ей, и что она
не понимает его.
Никто, кроме ее самой,
не понимал ее положения, никто
не знал того, что она вчера отказала человеку, которого она, может быть, любила, и отказала потому, что верила в
другого.
Не понимая, что это и откуда, в середине работы он вдруг испытал приятное ощущение холода по жарким вспотевшим плечам. Он взглянул на небо во время натачиванья косы. Набежала низкая, тяжелая туча, и шел крупный дождь. Одни мужики пошли к кафтанам и надели их;
другие, точно так же как Левин, только радостно пожимали плечами под приятным освежением.
«То и прелестно, — думал он, возвращаясь от Щербацких и вынося от них, как и всегда, приятное чувство чистоты и свежести, происходившее отчасти и оттого, что он
не курил целый вечер, и вместе новое чувство умиления пред ее к себе любовью, — то и прелестно, что ничего
не сказано ни мной, ни ею, но мы так
понимали друг друга в этом невидимом разговоре взглядов и интонаций, что нынче яснее, чем когда-нибудь, она сказала мне, что любит.
Весь длинный трудовой день
не оставил в них
другого следа, кроме веселости. Перед утреннею зарей всё затихло. Слышались только ночные звуки неумолкаемых в болоте лягушек и лошадей, фыркавших по лугу в поднявшемся пред утром тумане. Очнувшись, Левин встал с копны и, оглядев звезды,
понял, что прошла ночь.
— «Я знаю, что он хотел сказать; он хотел сказать: ненатурально,
не любя свою дочь, любить чужого ребенка. Что он
понимает в любви к детям, в моей любви к Сереже, которым я для него пожертвовала? Но это желание сделать мне больно! Нет, он любит
другую женщину, это
не может быть иначе».
Для чего этим трем барышням нужно было говорить через день по-французски и по-английски; для чего они в известные часы играли попеременкам на фортепиано, звуки которого слышались у брата наверху, где занимались студенты; для чего ездили эти учителя французской литературы, музыки, рисованья, танцев; для чего в известные часы все три барышни с М-llе Linon подъезжали в коляске к Тверскому бульвару в своих атласных шубках — Долли в длинной, Натали в полудлинной, а Кити в совершенно короткой, так что статные ножки ее в туго-натянутых красных чулках были на всем виду; для чего им, в сопровождении лакея с золотою кокардой на шляпе, нужно было ходить по Тверскому бульвару, — всего этого и многого
другого, что делалось в их таинственном мире, он
не понимал, но знал, что всё, что там делалось, было прекрасно, и был влюблен именно в эту таинственность совершавшегося.
— Только эти два существа я люблю, и одно исключает
другое. Я
не могу их соединить, а это мне одно нужно. А если этого нет, то всё равно. Всё, всё равно. И как-нибудь кончится, и потому я
не могу,
не люблю говорить про это. Так ты
не упрекай меня,
не суди меня ни в чем. Ты
не можешь со своею чистотой
понять всего того, чем я страдаю.
Так что, кроме главного вопроса, Левина мучали еще
другие вопросы: искренни ли эти люди?
не притворяются ли они? или
не иначе ли как-нибудь, яснее, чем он,
понимают они те ответы, которые дает наука на занимающие его вопросы?
Константин молчал. Он чувствовал, что он разбит со всех сторон, но он чувствовал вместе о тем, что то, что он хотел сказать, было
не понято его братом. Он
не знал только, почему это было
не понято: потому ли, что он
не умел сказать ясно то, что хотел, потому ли, что брат
не хотел, или потому, что
не мог его
понять. Но он
не стал углубляться в эти мысли и,
не возражая брату, задумался о совершенно
другом, личном своем деле.
Степан Аркадьич ничего
не ответил и только в зеркало взглянул на Матвея; во взгляде, которым они встретились в зеркале, видно было, как они
понимают друг друга. Взгляд Степана Аркадьича как будто спрашивал: «это зачем ты говоришь? разве ты
не знаешь?»
— О моралист! Но ты
пойми, есть две женщины: одна настаивает только на своих правах, и права эти твоя любовь, которой ты
не можешь ей дать; а
другая жертвует тебе всем и ничего
не требует. Что тебе делать? Как поступить? Тут страшная драма.
Урок состоял в выучиваньи наизусть нескольких стихов из Евангелия и повторении начала Ветхого Завета. Стихи из Евангелия Сережа знал порядочно, но в ту минуту как он говорил их, он загляделся на кость лба отца, которая загибалась так круто у виска, что он запутался и конец одного стиха на одинаковом слове переставил к началу
другого. Для Алексея Александровича было очевидно, что он
не понимал того, что говорил, и это раздражило его.
— Я вас давно знаю и очень рада узнать вас ближе. Les amis de nos amis sont nos amis. [
Друзья наших
друзей — наши
друзья.] Но для того чтобы быть
другом, надо вдумываться в состояние души
друга, а я боюсь, что вы этого
не делаете в отношении к Алексею Александровичу. Вы
понимаете, о чем я говорю, — сказала она, поднимая свои прекрасные задумчивые глаза.
«Так же буду сердиться на Ивана кучера, так же буду спорить, буду некстати высказывать свои мысли, так же будет стена между святая святых моей души и
другими, даже женой моей, так же буду обвинять ее за свой страх и раскаиваться в этом, так же буду
не понимать разумом, зачем я молюсь, и буду молиться, — но жизнь моя теперь, вся моя жизнь, независимо от всего, что может случиться со мной, каждая минута ее —
не только
не бессмысленна, как была прежде, но имеет несомненный смысл добра, который я властен вложить в нее!»
Поняв чувства барина, Корней попросил приказчика прийти в
другой раз. Оставшись опять один, Алексей Александрович
понял, что он
не в силах более выдерживать роль твердости и спокойствия. Он велел отложить дожидавшуюся карету, никого
не велел принимать и
не вышел обедать.
И мало того: лет двадцать тому назад он нашел бы в этой литературе признаки борьбы с авторитетами, с вековыми воззрениями, он бы из этой борьбы
понял, что было что-то
другое; но теперь он прямо попадает на такую, в которой даже
не удостоивают спором старинные воззрения, а прямо говорят: ничего нет, évolution, подбор, борьба за существование, — и всё.
И такой ужас нашел на нее, что она долго
не могла
понять, где она, и долго
не могла дрожащими руками найти спички и зажечь
другую свечу вместо той, которая догорела и потухла.
Дарья Александровна между тем, успокоив ребенка и по звуку кареты
поняв, что он уехал, вернулась опять в спальню. Это было единственное убежище ее от домашних забот, которые обступали ее, как только она выходила. Уже и теперь, в то короткое время, когда она выходила в детскую, Англичанка и Матрена Филимоновна успели сделать ей несколько вопросов,
не терпевших отлагательства и на которые она одна могла ответить: что надеть детям на гулянье? давать ли молоко?
не послать ли за
другим поваром?
— Нет, я
не враг. Я
друг разделения труда. Люди, которые делать ничего
не могут, должны делать людей, а остальные — содействовать их просвещению и счастью. Вот как я
понимаю. Мешать два эти ремесла есть тьма охотников, я
не из их числа.
Когда она проснулась на
другое утро, первое, что представилось ей, были слова, которые она сказала мужу, и слова эти ей показались так ужасны, что она
не могла
понять теперь, как она могла решиться произнести эти странные грубые слова, и
не могла представить себе того, что из этого выйдет.
— Если вы приехали к нам, вы, единственная женщина из прежних
друзей Анны — я
не считаю княжну Варвару, — то я
понимаю, что вы сделали это
не потому, что вы считаете наше положение нормальным, но потому, что вы,
понимая всю тяжесть этого положения, всё так же любите ее и хотите помочь ей. Так ли я вас
понял? — спросил он, оглянувшись на нее.
— Самолюбия, — сказал Левин, задетый за живое словами брата, — я
не понимаю. Когда бы в университете мне сказали, что
другие понимают интегральное вычисление, а я
не понимаю, тут самолюбие. Но тут надо быть убежденным прежде, что нужно иметь известные способности для этих дел и, главное, в том, что все эти дела важны очень.
Неужели между мной и этим офицером-мальчиком существуют и могут существовать какие-нибудь
другие отношения, кроме тех, что бывают с каждым знакомым?» Она презрительно усмехнулась и опять взялась за книгу, но уже решительно
не могла
понимать того, что читала.
— Я
понимаю,
друг мой, — сказала графиня Лидия Ивановна. — Я всё
понимаю. Помощь и утешение вы найдете
не во мне, но я всё-таки приехала только затем, чтобы помочь вам, если могу. Если б я могла снять с вас все эти мелкие унижающие заботы… Я
понимаю, что нужно женское слово, женское распоряжение. Вы поручаете мне?
Он
понимал все роды и мог вдохновляться и тем и
другим; но он
не мог себе представить того, чтобы можно было вовсе
не знать, какие есть роды живописи, и вдохновляться непосредственно тем, что есть в душе,
не заботясь, будет ли то, что он напишет, принадлежать к какому-нибудь известному роду.
Как будто слезы были та необходимая мазь, без которой
не могла итти успешно машина взаимного общения между двумя сестрами, — сестры после слез разговорились
не о том, что занимало их; но, и говоря о постороннем, они
поняли друг друга.
— К чему тут еще Левин?
Не понимаю, зачем тебе нужно мучать меня? Я сказала и повторяю, что я горда и никогда, никогда я
не сделаю того, что ты делаешь, — чтобы вернуться к человеку, который тебе изменил, который полюбил
другую женщину. Я
не понимаю,
не понимаю этого! Ты можешь, а я
не могу!
В чем состояла особенность его учения, Левин
не понял, потому что и
не трудился
понимать: он видел, что Метров, так же как и
другие, несмотря на свою статью, в которой он опровергал учение экономистов, смотрел всё-таки на положение русского рабочего только с точки зрения капитала, заработной платы и ренты.
— Ничего
не понимаю. Яшвин n’est pas compromettant [
не может компрометировать,] и княжна Варвара ничем
не хуже
других. А вот и она.
— Для тебя, для
других, — говорила Анна, как будто угадывая ее мысли, — еще может быть сомнение; но для меня… Ты
пойми, я
не жена; он любит меня до тех пор, пока любит. И что ж, чем же я поддержу его любовь? Вот этим?
Действительно, мальчик чувствовал, что он
не может
понять этого отношения, и силился и
не мог уяснить себе то чувство, которое он должен иметь к этому человеку. С чуткостью ребенка к проявлению чувства он ясно видел, что отец, гувернантка, няня — все
не только
не любили, но с отвращением и страхом смотрели на Вронского, хотя и ничего
не говорили про него, а что мать смотрела на него как на лучшего
друга.
— Но,
друг мой,
не отдавайтесь этому чувству, о котором вы говорили — стыдиться того, что есть высшая высота христианина: кто унижает себя, тот возвысится. И благодарить меня вы
не можете. Надо благодарить Его и просить Его о помощи. В Нем одном мы найдем спокойствие, утешение, спасение и любовь, — сказала она и, подняв глаза к небу, начала молиться, как
понял Алексей Александрович по ее молчанию.
Ему
не нужно было говорить этого. Дарья Александровна
поняла это, как только он взглянул ей в лицо; и ей стало жалко его, и вера в невинность ее
друга поколебалась в ней.
— Я
не понимаю, — сказал Сергей Иванович, заметивший неловкую выходку брата, — я
не понимаю, как можно быть до такой степени лишенным всякого политического такта. Вот чего мы, Русские,
не имеем. Губернский предводитель — наш противник, ты с ним ami cochon [запанибрата] и просишь его баллотироваться. А граф Вронский… я
друга себе из него
не сделаю; он звал обедать, я
не поеду к нему; но он наш, зачем же делать из него врага? Потом, ты спрашиваешь Неведовского, будет ли он баллотироваться. Это
не делается.
— Нет, ты постой, постой, — сказал он. — Ты
пойми, что это для меня вопрос жизни и смерти. Я никогда ни с кем
не говорил об этом. И ни с кем я
не могу говорить об этом, как с тобою. Ведь вот мы с тобой по всему чужие:
другие вкусы, взгляды, всё; но я знаю, что ты меня любишь и
понимаешь, и от этого я тебя ужасно люблю. Но, ради Бога, будь вполне откровенен.
Теперь она верно знала, что он затем и приехал раньше, чтобы застать ее одну и сделать предложение. И тут только в первый раз всё дело представилось ей совсем с
другой, новой стороны. Тут только она
поняла, что вопрос касается
не ее одной, — с кем она будет счастлива и кого она любит, — но что сию минуту она должна оскорбить человека, которого она любит. И оскорбить жестоко… За что? За то, что он, милый, любит ее, влюблен в нее. Но, делать нечего, так нужно, так должно.
И, может быть, я завтра умру!.. и
не останется на земле ни одного существа, которое бы
поняло меня совершенно. Одни почитают меня хуже,
другие лучше, чем я в самом деле… Одни скажут: он был добрый малый,
другие — мерзавец. И то и
другое будет ложно. После этого стоит ли труда жить? а все живешь — из любопытства: ожидаешь чего-то нового… Смешно и досадно!
Мы
друг друга скоро
поняли и сделались приятелями, потому что я к дружбе неспособен: из двух
друзей всегда один раб
другого, хотя часто ни один из них в этом себе
не признается; рабом я быть
не могу, а повелевать в этом случае — труд утомительный, потому что надо вместе с этим и обманывать; да притом у меня есть лакеи и деньги!
— Это я
не могу
понять, — сказал Чичиков. — Десять миллионов — и живет как простой мужик! Ведь это с десятью мильонами черт знает что можно сделать. Ведь это можно так завести, что и общества
другого у тебя
не будет, как генералы да князья.
— Да чтобы с одного боку она,
понимаешь — зарумянилась бы, а с
другого пусти ее полегче. Да исподку-то, исподку-то,
понимаешь, пропеки ее так, чтобы рассыпáлась, чтобы всю ее проняло, знаешь, соком, чтобы и
не услышал ее во рту — как снег бы растаяла.
— Признаюсь, я тоже, — произнес Чичиков, —
не могу
понять, если позволите так заметить,
не могу
понять, как при такой наружности, как ваша, скучать. Конечно, могут быть причины
другие: недостача денег, притесненья от каких-нибудь злоумышленников, как есть иногда такие, которые готовы покуситься даже на самую жизнь.
Что Ноздрев лгун отъявленный, это было известно всем, и вовсе
не было в диковинку слышать от него решительную бессмыслицу; но смертный, право, трудно даже
понять, как устроен этот смертный: как бы ни была пошла новость, но лишь бы она была новость, он непременно сообщит ее
другому смертному, хотя бы именно для того только, чтобы сказать: «Посмотрите, какую ложь распустили!» — а
другой смертный с удовольствием преклонит ухо, хотя после скажет сам: «Да это совершенно пошлая ложь,
не стоящая никакого внимания!» — и вслед за тем сей же час отправится искать третьего смертного, чтобы, рассказавши ему, после вместе с ним воскликнуть с благородным негодованием: «Какая пошлая ложь!» И это непременно обойдет весь город, и все смертные, сколько их ни есть, наговорятся непременно досыта и потом признают, что это
не стоит внимания и
не достойно, чтобы о нем говорить.
— Да, мой
друг, — продолжала бабушка после минутного молчания, взяв в руки один из двух платков, чтобы утереть показавшуюся слезу, — я часто думаю, что он
не может ни ценить, ни
понимать ее и что, несмотря на всю ее доброту, любовь к нему и старание скрыть свое горе — я очень хорошо знаю это, — она
не может быть с ним счастлива; и помяните мое слово, если он
не…